Каталог книг

Eugene Oneguine

Перейти в магазин

Сравнить цены

Описание

Le plus celebre roman de la litterature russe, et qui a produit un chef-d'oeuvre de l'opera, etait d'abord un poeme, en strophes rimees. L'auteur у a mis sa vie - et sa mort. L'herome, Tatiana, tombe amoureuse d'un heros byronien, qui tue en duel le fiance de la soeur de celle-ci. Les annees passent, Oneguine revient, decouvre qu'il aime passion-nement Tatiana, maintenant mariee; elle Г aime aussi; que choisira-t-elle ? Et le bonheur etait si proche, si possible , chante Pouchkine. Un jeune homme qui s'ennuie, la plus touchante des jeunes filles, un poete de dix-sept ans, un vieux mari, des creatures de reve. C'est le roman des rencontres manquees, des amours perdues, des remords sanglants. C'est aussi, comme dit Nabokov, une des ceuvres les plus brillantes jamais composees, un classique international aussi grand que Ha ou Moby Dick . Издание на французском языке. Формат: 10,7 см х 17,8 см.

Характеристики

  • Вес
    190
  • Ширина упаковки
    110
  • Высота упаковки
    20
  • Глубина упаковки
    180
  • Автор на обложке
    А. Пушкин
  • Автор
    Александр Пушкин
  • Тип издания
    Отдельное издание
  • Тип обложки
    Мягкая обложка
  • Издательство
    Gallimard
  • ISBN
    2-07-038898-0
  • Год выпуска
    2006
  • Количество страниц
    338
  • Переводчик
    Jean-Louis Backes
  • Язык издания
    Французский

Сравнить Цены

Предложения интернет-магазинов
Петр Ильич Чайковский Valse de l'Opera Eugene Oneguine de P. Tschaikowsky Петр Ильич Чайковский Valse de l'Opera Eugene Oneguine de P. Tschaikowsky 0 р. litres.ru В магазин >>
Петр Ильич Чайковский Polonaise de l'opera Петр Ильич Чайковский Polonaise de l'opera "Eugene Oneguine" de P. Tschaikowsky 0 р. litres.ru В магазин >>
Паста для укладки Eugene perma Eugene perma MP002XW0DJZ2 Паста для укладки Eugene perma Eugene perma MP002XW0DJZ2 1600 р. lamoda.ru В магазин >>
Масло для волос Eugene perma Eugene perma MP002XW0DJYJ Масло для волос Eugene perma Eugene perma MP002XW0DJYJ 1500 р. lamoda.ru В магазин >>
Евген МакГинесс Eugene McGuinness. Eugene McGuiness Евген МакГинесс Eugene McGuinness. Eugene McGuiness 779 р. ozon.ru В магазин >>
Realflame Каминокомплект Realflame Torino AO Eugene Realflame Каминокомплект Realflame Torino AO Eugene 28025 р. lampart.ru В магазин >>
Eugene Perma Yzae Developpeur 20 Vol - Эмульсия для волос 6%, 1000 мл Eugene Perma Yzae Developpeur 20 Vol - Эмульсия для волос 6%, 1000 мл 1039 р. beautydiscount.ru В магазин >>

Статьи, обзоры книги, новости

Eugene Oneguine

LiveInternetLiveInternet
  • Carnets d'une bibliothecaire (3)
  • Библиотечное забавное (31)
  • Библиотечное познавательное (8)
  • В краю виноградных лоз: личные очерки о Франции (10)
  • Воспоминания (11)
  • Конкурс (7)
  • Моё (11)
  • Моя семья и другие звери (43)
  • Околобиблиотечное (17)
  • разное (34)
-Поиск по дневнику -Подписка по e-mail -Постоянные читатели -Трансляции -Статистика Eugene Oneguine

Есть у нас на гуманитарном факультете студенты-пенсионеры. Их трое, два мужчины и одна женщина. Возможно их больше, но постоянно я вижу только этих троих. Между собой они не дружат, даже, кажется, друг с другом не знакомы, во всяком случае, я их вместе никогда не видела. Объединяет их то, что в своё время получить образование им не удалось. Сначала средств не было, потом семью надо было кормить. Но желание не прошло, и выйдя на пенсию они себе сказали : дети выросли, родители умерли, можно и в университет записаться, лучше поздно, чем никогда. Они в университете уже лет восемь десять. Ходят на лекции, книги берут в библиотеке, в читальном зале сидят. Про женщину я знаю, что она работала в сельском хозяйстве. Фермером её язык назвать не поворачивается, по виду она, скорее, бывшая колхозница.

И вот, когда я наводила порядок в отделе переводной литературы, она ко мне подошла и робко спросила, знаю ли я книжку, которая называется - она развернула листочек, где было записано название, - "Эжен Онегин". -"Да, знаю" - "Хорошая?" - "Одна из лучших" -"Вот и преподаватель сегодня на лекции тоже сказал, что хорошая. Я могу её взять?" Хотела я её предупредить, что роман в стихах, и что в переводе многое теряется, но не стала. Мне так странно было, что кто-то никакого представления не имеет о том, что в "Евгении Онегине" происходит, да и завидно было, что вот она его в первый раз прочитает. Протянула ей "Онегина", а потом сказала коллегам, что в амнезии есть свои положительные стороны. Столько книг можно будет прочитать, как в первый раз.

А сегодня она пришла книгу возвращать. Я была в кабинете у моей непосредственной начальницы, нас было видно в окно, которое выходит в читательский зал. Бывшая фермерша-колхозница постучалась в дверь и сказала моей непосредственной начальнице : "Извините, пожалуйста, но мне очень хотелось поблагодарить, - указывая на меня,- вашу коллегу. Она мне такую хорошую книжку посоветовала!" И обращаясь ко мне : "Вы знаете, а переводчик-то всё перевёл стихами, и всё в рифму. Так красиво!"

Верите ли, приятно мне было так, словно это я "Онегина" не только написала, но и перевела.

Вот и мне довелось погреться в лучах славы Александра Сергеевича Пушкина. Почти двести лет спуся. Но стоило, стоило ждать.

Понравилось: 7 пользователям

  • 7 Запись понравилась
  • 1 Процитировали
  • 0 Сохранили
    • 1Добавить в цитатник
    • 0Сохранить в ссылки

    Мне и так периодически кошмары снятся: мне сдавать математику, а я ничегошеньки не знаю!

    И почему именно математику? Ведь я распрщалась с ней более 40 лет назад.

    Источник:

    www.liveinternet.ru

Пётр Ильич Чайковский

Eugene Oneguine

Piotr Ilitch Tchaikovski. Eugene Oneguine

Первая постановка 17 (29) марта 1879 на сцене Малого театра силами учащихся Московской консерватории, дирижёр Н. Г. Рубинштейн (Подробнее здесь)

Music Director - Omer Meir Wellber

Stage Director - Mariusz Trelinski

Stage Designer - Boris Kudlicka

Costume Designer - Joanna Klimas

Chorus Master - Francesc Perales

Choreographer - Emil Wesolowski

Lighting Designer - Felice Ross

Действующие лица и исполнители:

Larina - Helene Schneiderman

Tatyana - Kristine Opolais

Olga - Lena Belkina

Filipyevna - Margarita Nekrasova

Eugene Onegin - Artur Rucinski

Lensky - Dmitri Korchak

Prince Gremin - Gunther Groissbuck

A Captain - Aldo Heo

Zaretsky - Simon Lim

Triquet - Emilio Sanchez

Guillot - Toni Navarrate

O*** - Emil Wesolowski

Orquestra De La Comunitat Valenciana

Conductor - Omer Meir Wellber

Постановка Польской Национальной Оперы

Записано в Валенсии, 2011 г.

Продолжительность 2 часа 28 минут

Релиз

TVRip by Vlad_A

Video: Xvid 720x400 (16:9) 25fps 1300kbps [Video]

Audio: Dolby AC3 48000Hz stereo 320kbps [Audio]

Video: MPEG4 Video (H264) 1280x720 25fps 4000kbps [Video]

Audio: Dolby AC3 48000Hz stereo 320kbps [Audio]

Источник:

www.aveclassics.net

Eugene Oneguine

Eugene Oneguine

Словарный запас

Выбери перевод из списка

выбери слово, которое является переводом, неправильные ответы исчезают

Установи соответсвие

найди пару слов в левом и правом столбце, если ответ верный, то оба слова исчезнут

Впиши перевод

Поздравляем! Урок окончен! Теперь можно попробовать прочитать отрывок, все должно быть понятно!

*если у вас возникают сложности и не получается понять текст, то воспользуйтесь онлайн переводчиком, просто выделите текст и нажмите появившуюся кнопку "перевести", но лучше сначала постараться перевести самим!

Aleksandr Sergeevich Pushkin

Canto the First

My uncle's goodness is extreme,

If seriously he hath disease;

He hath acquired the world's esteem

And nothing more important sees;

A paragon of virtue he!

But what a nuisance it will be,

Chained to his bedside night and day

Without a chance to slip away.

Ye need dissimulation base

A dying man with art to soothe,

Beneath his head the pillow smooth,

And physic bring with mournful face,

To sigh and meditate alone:

When will the devil take his own!

physic ['f?z?k] – (уст.) лекарство

Список слов, которые выучили в уроке Уроки с похожими словами, их стоит пройти для закрепления Еще уроки этого раздела: все

Категории уроков

тексты песен

детские песенки

читаем этикетки

детские стихи

Топ уроков (3 месяца)
  • 1 Небольшое стихотворение о любви на английском. A White Rose.
  • 2 Atomic Kitten - Eternal Flame. Небольшая песня с легким текстом!
  • 3 Стихотворение о друге. An Old Story.
  • 4 Рецепт пиццы на английском, готовим и учим новые слова.
  • 5 William Blake - The Smile. Учим новые слова, читая стихотворение на английском.
Топ 5 кроссвордов
  • 1 Кроссворд: Цвета
  • 2 Кроссворд: Моя семья
  • 3 Кроссворд: Отгадай место
  • 4 Кроссворд: Профессии
  • 5 Кроссворд: Дом, который построил Джек
Топ 5 видео
  • 1 Видео: Дни недели на английском
  • 2 Видео: Цвета на английском
  • 3 Видео: Английские вопросительные слова
  • 4 Видео: Месяцы на английском языке
  • 5 Видео: Члены семьи на английском
Поддержи проект

Если наш проект вам полезен, то будем благодарны за вклад в его развитие.

Источник:

crazylink.ru

EUGENE ONEGIN»

Eugene Oneguine

Petri de vanite il avait encore plus de cette

espece d'orgueil qui fait avouer avec la meme

indifference les bonnes comme les mauvaises

actions, suite d'un sentiment de superiorite,

Tire d'une lettreparticuliere.

He мысля гордый свет забавить,

Вниманье дружбы возлюбя,

Хотел бы я тебе представить

Залог достойнее тебя,

Достойнее души прекрасной,

Святой исполненной мечты,

Поэзии живой и ясной,

Высоких дум и простоты.

Но так и быть — рукой пристрастной

Прими собранье пестрых глав,

Небрежный плод моих забав,

Бессонниц, легких вдохновений,

Незрелых и увядших лет,

Ума холодных наблюдений

И сердца горестных замет.

Когда не в шутку занемог,

Он уважать себя заставил

И лучше выдумать не мог.

Его пример другим наука;

Но, Боже мой, какая скука

С больным сидеть и день и ночь,

Не отходя ни шагу прочь!

Какое низкое коварство

Ему подушки поправлять,

Печально подносить лекарство,

Вздыхать и думать про себя:

Когда же черт возьмет тебя!»

Летя в пыли на почтовых,

Всевышней волею Зевеса

Наследник всех своих родных.

Друзья Людмилы и Руслана!

С героем моего романа

Без предисловий, сей же час

Позвольте познакомить вас:

Онегин, добрый мой приятель,

Родился на брегах Невы,

Где, может быть, родились вы

Или блистали, мой читатель;

Там некогда гулял и я:

Но вреден север для меня.

Долгами жил его отец.

Давал три бала ежегодно

И промотался наконец.

Судьба Евгения хранила:

Сперва Madame за ним холила.

Потом Monsieur ее сменил.

Ребенок был резов, но мил.

Monsieur I'Abbe, француз убогой,

Чтоб не измучилось дитя,

Учил его всему шутя,

Не докучал моралью строгой,

Слегка за шалости бранил

И в Летний сад гулять водил.

Пришла Евгению пора,

Пора надежд и грусти нежной.

Monsieur прогнали со двора.

Вот мой Онегин на свободе;

Острижен по последней моде;

Как dandy лондонский одет —

И наконец увидел свет.

Он по-французски совершенно

Мог изъясняться и писал;

Легко мазурку танцевал

И кланялся непринужденно;

Чего ж вам больше? Свет решил,

Что он умен и очень мил.

Чему-нибудь и как-нибудь,

Так воспитаньем, слава Богу,

У нас немудрено блеснуть.

Онегин был, по мненью многих

(Судей решительных и строгих),

Ученый малый, но педант,

Имел он счастливый талант

Без принужленья в разговоре

Коснуться до всего слегка,

С ученым видом знатока

Хранить молчанье в важном споре

И возбуждать улыбку дам

Огнем нежданных эпиграмм.

Так, если правду вам сказать,

Он знал довольно по-латыне,

Чтоб эпиграфы разбирать,

Потолковать об Ювенале,

В конце письма поставить vale,

Да помнил, хоть не без греха,

Из Энеиды два стиха.

Он рыться не имел охоты

В хронологической пыли

Но дней минувших анекдоты

От Ромула до наших дней

Хранил он в памяти своей.

Для звуков жизни не щадить,

Не мог он ямба от хорея,

Как мы ни бились, отличить.

Бранил Гомера, Феокрита;

Зато читал Адама Смита,

И был глубокий эконом,

То есть умел судить о том,

Как государство богатеет,

И чем живет, и почему

Не нужно золота ему,

Когда простой продукт имеет.

Отец понять его не мог

И земли отдавал в залог.

Пересказать мне недосуг;

Но в чем он истинный был гений,

Что знал он тверже всех наук,

Что было для него измлада

И труд, и мука, и отрада,

Что занимало целый день

Его тоскующую лень, —

Была наука страсти нежной,

Которую воспел Назон,

За что страдальцем кончил он

Свой век блестящий и мятежный

В Молдавии, в глуши степей,

Вдали Италии своей.

Таить надежду, ревновать,

Разуверять, заставить верить,

Казаться мрачным, изнывать,

Являться гордым и послушным,

Внимательным иль равнодушным!

Как томно был он молчалив,

Как пламенно красноречив,

В сердечных письмах как небрежен!

Одним дыша, одно любя,

Как он умел забыть себя!

Как взор его был быстр и нежен,

Стыдлив и резок, а порой

Блистал послушною слезой!

Шутя невинность изумлять,

Пугать отчаяньем готовым,

Приятной лестью забавлять,

Ловить минуту умиленья,

Невинных лет предубежденья

Умом и страстью побеждать,

Невольной ласки ожидать,

Молить и требовать признанья,

Подслушать сердца первый звук,

Преследовать любовь, и вдруг

Добиться тайного свиданья.

И после ей наедине

Давать уроки в тишине!

Сердца кокеток записных!

Когда ж хотелось уничтожить

Ему соперников своих,

Как он язвительно злословил!

Какие сети им готовил!

Но вы, блаженные мужья,

С ним оставались вы друзья:

Его ласкал супруг лукавый,

Фобласа давний ученик,

И недоверчивый старик,

И рогоносец величавый,

Всегда довольный сам собой,

Своим обедом и женой.

К нему записочки несут.

Что? Приглашенья? В самом деле,

Три дома на вечер зовут:

Там будет бал, там детский праздник.

Куда ж поскачет мой проказник?

С кого начнет он? Все равно:

Везде поспеть немудрено.

Покамест в утреннем уборе,

Надев широкий боливар,

Онегин едет на бульвар

И там гуляет на просторе,

Пока недремлющий брегет

Не прозвонит ему обед.

«Пади, пади!» — раздался крик;

Морозной пылью серебрится

Его бобровый воротник.

К Talon помчался: он уверен,

Что там уж ждет его Каверин.

Вошел: и пробка в потолок,

Вина кометы брызнул ток,

Пред ним roast-beef окровавленный,

И трюфли, роскошь юных лет,

Французской кухни лучший цвет,

И Стразбурга пирог нетленный

Меж сыром лимбургским живым

И ананасом золотым.

Залить горячий жир котлет,

Но звон брегета им доносит,

Что новый начался балет.

Театра злой законодатель,

Почетный гражданин кулис,

Онегин полетел к театру,

Где каждый, вольностью дыша,

Готов охлопать entrechat,

Обшикать Федру, Клеопатру,

Моину вызвать (для того,

Чтоб только слышали его).

Сатиры смелый властелин,

Блистал Фонвизин, друг свободы,

И переимчивый Княжнин;

Там Озеров невольны дани

Народных слез, рукоплесканий

С младой Семеновой делил;

Там наш Катенин воскресил

Корнеля гений величавый;

Там вывел колкий Шаховской

Своих комедий шумный рой,

Там и Дидло венчался славой,

Там, там под сению кулис

Младые дни мои неслись.

Внемлите мой печальный глас:

Всё те же ль вы? другие ль девы,

Сменив, не заменили вас?

Услышу ль вновь я ваши хоры?

Узрю ли русской Терпсихоры

Душой исполненный полет?

Иль взор унылый не найдет

Знакомых лиц на сцене скучной,

И, устремив на чуждый свет

Веселья зритель равнодушный,

Безмолвно буду я зевать

И о былом воспоминать?

Партер и кресла, всё кипит;

В райке нетерпеливо плещут,

И, взвившись, занавес шумит.

Смычку волшебному послушна,

Толпою нимф окружена,

Стоит Истомина; она,

Одной ногой касаясь пола,

Другою медленно кружит,

И вдруг прыжок, и вдруг летит,

Летит, как пух от уст Эола;

То стан совьет, то разовьет,

И быстрой ножкой ножку бьет.

Идет меж кресел по ногам,

Двойной лорнет скосясь наводит

На ложи незнакомых дам;

Все ярусы окинул взором,

Всё видел: лицами, убором

Ужасно недоволен он:

С мужчинами со всех сторон

Раскланялся, потом на сцену

В большом рассеянье взглянул,

Отворотился — и зевнул,

И молвил: «Всех пора на смену;

Балеты долго я терпел,

Но и Дидло мне надоел».

На сцене скачут и шумят;

Еще усталые лакеи

На шубах у подъезда спят;

Еще не перестали топать,

Сморкаться, кашлять, шикать, хлопать;

Еще снаружи и внутри

Везде блистают фонари;

Еще, прозябнув, бьются кони,

Наскуча упряжью своей,

И кучера, вокруг огней,

Бранят господ и бьют в ладони:

А уж Онегин вышел вон;

Домой одеться едет он.

Где мой воспитанник примерный

Одет, раздет и вновь одет?

Всё, чем для прихоти обильной

Торгует Лондон щепетильный

И по Балтическим волнам

За лес и сало возит нам,

Всё, что в Париже вкус голодный,

Полезный промысел избрав,

Изобретает для забав,

Для роскоши, для неги модной, —

Всё украшало кабинет

Философа в осьмнадцать лет.

Фарфор и бронза на столе,

И, чувств изнеженных отрада,

Духи в граненом хрустале;

Гребенки, пилочки стальные,

Прямые ножницы, кривые,

И щетки тридцати родов

И для ногтей и для зубов.

Руссо (замечу мимоходом)

Не мог понять, как важный Грим

Смел чистить ногти перед ним,

Защитник вольности и прав

В сем случае совсем не прав.

И думать о красе ногтей:

К чему бесплодно спорить с веком?

Обычай деспот меж людей.

Второй Чадаев, мой Евгений,

Боясь ревнивых осуждений,

В своей одежде был педант

И то, что мы назвали франт.

Он три часа по крайней мере

Пред зеркалами проводил

И из уборной выходил

Подобный ветреной Венере,

Когда, надев мужской наряд,

Богиня едет в маскарад.

Заняв ваш любопытный взгляд,

Я мог бы пред ученым светом

Здесь описать его наряд;

Конечно б это было смело,

Описывать мое же дело:

Но панталоны, фрак, жилет,

Всех этих слов на русском нет;

А вижу я, винюсь пред вами,

Что уж и так мой бедный слог

Пестреть гораздо б меньше мог

Хоть и заглядывал я встарь

В Академический Словарь.

Мы лучше поспешим на бал,

Куда стремглав в ямской карете

Уж мой Онегин поскакал.

Перед померкшими домами

Вдоль сонной улицы рядами

Двойные фонари карет

Веселый изливают свет

И радуги на свет наводят:

Усеян плошками кругом,

Блестит великолепный дом;

По цельным окнам тени ходят,

Мелькают профили голов

И дам и модных чудаков.

Швейцара мимо он стрелой

Взлетел по мраморным ступеням,

Расправил волоса рукой,

Вошел. Полна народу зала;

Музыка уж греметь устала;

Толпа мазуркой занята;

Кругом и шум и теснота;

Бренчат кавалергарда шпоры;

Летают ножки милых дам;

По их пленительным следам

Летают пламенные взоры,

И ревом скрыпок заглушен

Ревнивый шепот модных жен.

Я был от балов без ума:

Верней нет места для признаний

И для вручения письма.

О вы, почтенные супруги!

Вам предложу свои услуги;

Прошу мою заметить речь:

Я вас хочу предостеречь.

Вы также, маменьки, построже

За дочерьми смотрите вслед:

Держите прямо свой лорнет!

Не то. не то, избави Боже!

Я это потому пишу,

Что уж давно я не грешу.

Я много жизни погубил!

Но если б не страдали нравы,

Я балы б до сих пор любил.

Люблю я бешеную младость,

И тесноту, и блеск, и радость,

И дам обдуманный наряд;

Люблю их ножки: только вряд

Найдете вы в России целой

Три пары стройных женских ног.

Ах! долго я забыть не мог

Две ножки. Грустный, охладелый,

Я всё их помню, и во сне

Они тревожат сердце мне.

Безумец, их забудешь ты?

Ах, ножки, ножки! где вы ныне?

Где мнете вешние цветы?

Взлелеяны в восточной неге,

На северном, печальном снеге

Вы не оставили следов:

Любили мягких вы ковров

Давно ль для вас я забывал

И жажду славы и похвал,

И край отцов, и заточенье?

Исчезло счастье юных лет —

Как на лугах ваш легкий след.

Прелестны, милые друзья!

Однако ножка Терпсихоры

Прелестней чем-то для меня.

Она, пророчествуя взгляду

Влечет условною красой

Желаний своевольный рой.

Люблю ее, мой друг Эльвина,

Под длинной скатертью столов,

Весной на мураве лугов,

Зимой на чугуне камина,

На зеркальном паркете зал,

У моря на граните скал.

Как я завидовал волнам,

Бегущим бурной чередою

С любовью лечь к ее ногам!

Как я желал тогда с волнами

Коснуться милых ног устами!

Нет, никогда средь пылких дней

Кипящей младости моей

Я не желал с таким мученьем

Лобзать уста младых Армид,

Иль розы пламенных ланит,

Иль перси, полные томленьем;

Нет, никогда порыв страстей

Так не терзал души моей!

В заветных иногда мечтах

Держу я счастливое стремя.

И ножку чувствую в руках;

Опять кипит воображенье,

Опять ее прикосновенье

Зажгло в увядшем сердце кровь,

Опять тоска, опять любовь.

Но полно прославлять надменных

Болтливой лирою своей;

Они не стоят ни страстей,

Ни песен, ими вдохновенных:

Слова и взор волшебниц сих

Обманчивы. как ножки их.

В постелю с бала едет он:

А Петербург неугомонный

Уж барабаном пробужден.

Встает купец, идет разносчик,

На биржу тянется извозчик,

С кувшином охтинка спешит,

Под ней снег утренний хрустит.

Проснулся утра шум приятный.

Открыты ставни; трубный дым

Столбом восходит голубым,

И хлебник, немец аккуратный,

В бумажном колпаке, не раз

Уж отворял свой васисдас.

И утро в полночь обратя,

Спокойно спит в тени блаженной

Забав и роскоши дитя.

Проснется за полдень, и снова

До утра жизнь его готова,

Однообразна и пестра.

И завтра то же, что вчера.

Но был ли счастлив мой Евгений,

Свободный, в цвете лучших лет,

Среди блистательных побед,

Среди вседневных наслаждений?

Вотще ли был он средь пиров

Неосторожен и здоров?

Ему наскучил света шум;

Красавицы не долго были

Предмет его привычных дум;

Измены утомить успели;

Друзья и дружба надоели,

Затем, что не всегда же мог

Beef-steaks и стразбургский пирог

Шампанской обливать бутылкой

И сыпать острые слова,

Когда болела голова;

И хоть он был повеса пылкой,

Но разлюбил он наконец

И брань, и саблю, и свинец.

Давно бы отыскать пора,

Подобный английскому сплину,

Короче: русская хандра

Им овладела понемногу;

Он застрелиться, слава Богу,

Попробовать не захотел,

Но к жизни вовсе охладел.

Как Child-Harold, угрюмый, томный

В гостиных появлялся он;

Ни сплетни света, ни бостон,

Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,

Ничто не трогало его

Не замечал он ничего.

Всех прежде вас оставил он;

И правда то, что в наши лета

Довольно скучен высший тон;

Хоть, может быть, иная дама

Толкует Сея и Бентама,

Но вообще их разговор

Несносный, хоть невинный вздор;

К тому ж они так непорочны,

Так величавы, так умны,

Так благочестия полны,

Так осмотрительны, так точны,

Так неприступны для мужчин,

Что вид их уж рождает сплин.

Которых позднею порой

Уносят дрожки удалые

По петербургской мостовой,

И вас покинул мой Евгений.

Отступник бурных наслаждений,

Онегин дома заперся,

Зевая, за перо взялся,

Хотел писать — но труд упорный

Ему был тошен; ничего

Не вышло из пера его,

И не попал он в цех задорный

Людей, о коих не сужу,

Затем, что к ним принадлежу.

Томясь душевной пустотой,

Уселся он — с похвальной целью

Себе присвоить ум чужой;

Отрядом книг уставил полку,

Читал, читал, а все без толку:

Там скука, там обман иль бред;

В том совести, в том смысла нет;

На всех различные вериги;

И устарела старина,

И старым бредит новизна.

Как женщин, он оставил книги,

И полку, с пыльной их семьей,

Задернул траурной тафтой.

Как он, отстав от суеты,

С ним подружился я в то время.

Мне нравились его черты,

Мечтам невольная преданность,

И резкий, охлажденный ум.

Я был озлоблен, он угрюм;

Страстей игру мы знали оба:

Томила жизнь обоих нас;

В обоих сердца жар угас;

Обоих ожидала злоба

Слепой Фортуны и людей

На самом утре наших дней.

В душе не презирать людей;

Кто чувствовал, того тревожит

Призрак невозвратимых дней:

Тому уж нет очарований.

Того змия воспоминаний,

Того раскаянье грызет.

Всё это часто придает

Большую прелесть разговору.

Сперва Онегина язык

Меня смущал; но я привык

К его язвительному спору,

И к шутке с желчью пополам,

И злости мрачных эпиграмм.

Когда прозрачно и светло

Ночное небо над Невою

И вод веселое стекло

Не отражает лик Дианы,

Воспомня прежних лет романы,

Воспомня прежнюю любовь,

Чувствительны, беспечны вновь,

Дыханьем ночи благосклонной

Безмолвно упивались мы!

Как в лес зеленый из тюрьмы

Перенесен колодник сонный,

Так уносились мы мечтой

К началу жизни молодой.

И опершися на гранит,

Стоял задумчиво Евгений,

Как описал себя пиит.

Всё было тихо; лишь ночные

Да дрожек отдаленный стук

С Мильонной раздавался вдруг;

Лишь лодка, веслами махая,

Плыла по дремлющей реке:

И нас пленяли вдалеке

Рожок и песня удалая.

Но слаще, средь ночных забав,

Напев Торкватовых октав!

О Брента! нет, увижу вас

И вдохновенья снова полный,

Услышу ваш волшебный глас!

Он свят для внуков Аполлона;

По гордой лире Альбиона

Он мне знаком, он мне родной.

Ночей Италии златой

Я негой наслажусь на воле,

С венецианкою младой,

То говорливой, то немой,

Плывя в таинственной гондоле;

С ней обретут уста мои

Язык Петрарки и любви.

Пора, пора! — взываю к ней;

Брожу над морем, жду погоды,

Маню ветрила кораблей.

Под ризой бурь, с волнами споря,

По вольному распутью моря

Когда ж начну я вольный бег?

Пора покинуть скучный брег

Мне неприязненной стихии,

И средь полуденных зыбей,

Под небом Африки моей,

Вздыхать о сумрачной России,

Где я страдал, где я любил,

Где сердце я похоронил.

Увидеть чуждые страны;

Но скоро были мы судьбою

На долгий срок разведены.

Отец его тогда скончался.

Перед Онегиным собрался

Заимодавцев жадный полк.

У каждого свой ум и толк:

Евгений, тяжбы ненавидя,

Довольный жребием своим,

Наследство предоставил им,

Большой потери в том не видя

Иль предузнав издалека

От управителя доклад,

Что дядя при смерти в постеле

И с ним простится был бы рад.

Прочтя печальное посланье,

Евгений тотчас на свиданье

Стремглав по почте поскакал

И уж заранее зевал,

Приготовляясь, денег ради,

На вздохи, скуку и обман

(И тем я начал мой роман);

Но, прилетев в деревню дяди,

Его нашел уж на столе,

Как дань готовую земле.

К покойнику со всех сторон

Съезжались недруги и други,

Охотники до похорон.

Попы и гости ели, пили

И после важно разошлись,

Как будто делом занялись.

Вот наш Онегин сельский житель,

Заводов, вод, лесов, земель

Хозяин полный, а досель

Порядка враг и расточитель,

И очень рад, что прежний путь

Переменил на что-нибудь.

Прохлада сумрачной дубровы,

Журчанье тихого ручья;

На третий роща, холм и поле

Его не занимали боле;

Потом уж наводили сон;

Потом увидел ясно он,

Что и в деревне скука та же,

Хоть нет ни улиц, ни дворцов,

Ни карт, ни балов, ни стихов.

Хандра ждала его на страже,

И бегала за ним она,

Как тень иль верная жена.

Для деревенской тишины:

В глуши звучал мне голос лирный,

Живее творческие сны.

Досугам посвятясь невинным,

Брожу над озером пустынным,

И far niente мой закон.

Я каждым утром пробужден

Для сладкой неги и свободы:

Читаю мало, долго сплю,

Летучей славы не ловлю.

Не так ли я в былые годы

Провел в бездействии, в тени

Мои счастливейшие дни?

Поля! я предан вам душой.

Всегда я рад заметить разность

Между Онегиным и мной,

Чтобы насмешливый читатель

Или какой-нибудь издатель

Сличая здесь мои черты,

Не повторял потом безбожно,

Что намарал я свой портрет,

Как Байрон, гордости поэт,

Как будто нам уж невозможно

Писать поэмы о другом,

Как только о себе самом.

Любви мечтательной друзья.

Бывало, милые предметы

Мне снились, и душа моя

Их образ тайный сохранила;

Их после муза оживила:

Так я, беспечен, воспевал

И деву гор, мой идеал,

И пленниц берегов Салгира.

Теперь от вас, мои друзья,

Вопрос нередко слышу я:

«О ком твоя вздыхает лира?

Кому, в толпе ревнивых дев,

Ты посвятил ее напев?

Умильной лаской наградил

Твое задумчивое пенье?

Кого твой стих боготворил?»

И, други, никого, ей-богу!

Любви безумную тревогу

Я безотрадно испытал.

Блажен, кто с нею сочетал

Горячку рифм: он тем удвоил

Поэзии священный бред,

Петрарке шествуя вослед,

А муки сердца успокоил,

Поймал и славу между тем;

Но я, любя, был глуп и нем.

И прояснился темный ум.

Свободен, вновь ищу союза

Волшебных звуков, чувств и дум;

Пишу, и сердце не тоскует,

Перо, забывшись, не рисует,

Близ неоконченных стихов,

Ни женских ножек, ни голов;

Погасший пепел уж не вспыхнет,

Я всё грущу; но слез уж нет,

И скоро, скоро бури след

В душе моей совсем утихнет:

Тогда-то я начну писать

Поэму песен в двадцать пять.

И как героя назову;

Покамест моего романа

Я кончил первую главу;

Пересмотрел всё это строго:

Противоречий очень много,

Но их исправить не хочу.

Цензуре долг свой заплачу,

И журналистам на съеденье

Плоды трудов моих отдам:

Иди же к невским берегам,

И заслужи мне славы дань:

Кривые толки, шум и брань!

A novel in verse

Full of vanity, he has still more of that

species of pride which makes him avow

with the same indifference his good and

bad actions - the result of a feeling of

superiority - perhaps imaginary.

From a private letter.

Not for the proud elite's amusement,

But loving attention from my friends,

I'd like to offer for your perusal

A pledge more worthy of noble ends,

More worthy of your noble spirit,

So full of sacred, hopeful dreams,

Of poetry, alive and lucid,

Of highest thoughts, and simple means;

But be it so - with partial fingers

Take this collection of chapters pied,

Ideal, and folk-like, simplified,

The carefree fruit of my humorous side,

Of sleepless nights, light inspirations,

Of fading years, unripe in part,

And of my cool mind's observations,

And sorrowful notes of my warm heart.

When he fell helpless, seriously ill,

Respect exacted from all others,

Could think of nothing better still.

To others his pattern was a lesson,

But, God above, what boredom pressing,

To sit with the sick by day and night,

Not going a step out of his sight!

And what a low-down form of cunning

To amuse one half-alive, half-dead.

Set straight the pillows beneath his head,

And with his medicine come running,

To sigh, and think to yourself at each cough:

Oh, when will the Devil carry you off?"

On the postal coach in the dust and din.

And by the highest will of Zeus

The heir to all, his nearest kin.

"Ruslan and Lyudmila" met your approval –

And so the hero of my new novel,

No foreword, and ere this hour is through,

Allow me to introduce to you:

My friend Onegin - a kindly creature,

Who on the Neva's banks was born.

Where you too, maybe, first saw mom,

And later shone yourself, dear reader.

These at one time I too roamed free,

But the north was injurious for me.

His father lived upon his debts.

He gave three balls a year most soberly,

And squandered all, with all was quits.

But fate was our Eugene's protector.

First-off Madame was his instructor,

And then Monsieur took her place.

The youngster was capricious, but nice.

Monsieur l’ Abbe, a Frenchman, poorish,

In order not to torment the child,

At all his lessons joked and smiled,

And with strict morals was never boring,

And lightly scolded each mischievous whim,

In the Summer Gardens, strolling with him.

In its due time came to Eugene,

The time of hopes, and tender sadness,

They packed Monsieur off from the scene.

See, my Onegin, now at freedom,

With hair out in the latest fashion,

And like a London dandy dressed -

And high society met at last.

In French he was at home completely,

And could explain himself and write,

He danced the mazurka with step so light,

And bowed most naturally, free and easy;

What more do you wish? In society's view

He was very clever, and charming too.

Somehow or other, at some time

So, glory to God, at learning's riddle

It is no wonder that we can shine.

Onegin was, according to many,

(Judges decisive and strict as any)

A well-learned fellow, but pedant too.

He had the happy knack, it's true,

With no compulsion in conversation

Of lightly touching on all; what's more,

With the learned look of a connoisseur,

Kept silent in serious altercation,

And raised a smile among mesdames

With the fire of ex-prompt epigrams.

So, if you want me to spill the gaff.

He knew about enough of Latin

To just make out an epigraph,

To interpret Juvenal, though hardly,

To place at the end of his letters - "vale",

Remembered, though, with slips but few,

From the "Aeneid" a verse or two.

He had no wish to go a-digging

Deep in the chronological dust

Of earth's old archives, full of must,

But ancient anecdotes, beginning

With Romulus, up to the present day

He kept in memory tucked away.

To give his life for rhythm, or rhyme,

Iambus from trochee, in no fashion

However we struggled, could he define.

He swore at Homer and Theocritus,

Instead read Adam Smith's doctrinals:

A great economist was he,

That is, was able to judge, you see,

How a nation could increase its wealth,

And what it lived on, and just why

It needs no gold at all to buy,

If it has the "simple product" itself

His father could never understand,

And raised a mortgage on his land.

I have not here the time to tell.

He showed real genius in his way in

What he knew better than science as well,

What was for him, from boyhood's station,

His toil, his torment and consolation,

Which occupied his live-long day,

In his lazily longing and yearning way -

That was the art offender passion,

Which Ovid has so nobly sung,

For which his life, by suffering stung,

He spent in rebel incarceration

In steppe-Moldavia's obscurity,

Far from his native Italy.

To hide his hopes, and jealousy nurse,

To use conviction, and dissuasion,

To look so gloomy and morose,

To appear so proud, and so obedient,

How attentive he, and how indifferent!

How languidly silent he could be,

How ardently eloquent was he,

In careless letters sincerely moving!

For one thing living, all else on the shelf,

How he could quite forget himself!

How swift and tender his glance, how loving,

Shame-faced and bold, and there or here

Gleaming with an obedient tear!

And joking, innocence could amaze,

Ready with his despair to frighten,

Or with his pleasant charms amuse,

Could catch the moment of emotion

And innocent years' old prejudiced notion

With mind and passion could defeat,

Caresses involuntary could await,

Confession demand, or meek-beseeching,

Could hear the heart-beat fluttering free,

Could love pursue, and suddenly

Could then achieve a secret meting.

And later on, alone with her,

In the silence lessons would confer!

The hearts of those convinced coquettes!

And when he sought the annihilation

Of rivals, how he paid off old debts!

What biting slanders he was airing,

What secret snares for them preparing!

But you, dear husbands, full of bliss,

You still remained good friends of his;

Long since Faublas' devoted pupil,

The cunning spouse his hand caressed,

The suspicious old husband set at rest,

And the majestic horn-crowned cuckold,

Was satisfied throughout his life

With himself, his dinner, and his wife.

Some little notes to his bed they brought.

What? Invitations? And believe me,

Three homes with parties his company sought -

A ball, a children's fete - no stopping

And where did my mischievous lad go hopping?

Which did he start with? It's all the same,

To visit them all is an easy game.

Meanwhile, in the morning dress, at leisure,

Donning his broad-brimmed Bolivar,

Onegin rides down the boulevard,

And there he strolls, and takes his pleasure,

Till his Breguet's unsleeping chime

Tells him that it is dinner-time.

"Make way, make way!'" the cry rings out.

Besilvered soon by powdery hoar-frost

Is the beaver collar of his coat.

To Talon's restaurant he went hasting,

Quite sure Kaverin would be waiting,

He entered: corks struck the ceiling - pop!

And Comet champagne fizzed, every drop.

Before him raw beef-steaks were lying,

Youth's luxury, truffles there were seen,

The finest flower of French cuisine,

And Strasbourg's finest pies undying,

Between the lively Limburg cheese

And golden pineapples, if you please.

To quench hot cutlet fat within.

But Breguet's chime his hearing teaches

That the new ballet will soon begin.

The stage's strictest legislator,

And the inconstant adorer-hater

Of charming actresses, proud as queens,

And an honoured guest behind the scenes,

Onegin flew off to the theatre,

Where each with liberty breathing deep

Would clap a ballerina's leap,

Or whistle at Phedra or Cleopatra,

Call Moena back (and just because

They wished to be heard well in the pause).

That master of satire, brisk and bold,

Shone there Fonvizin, friend of freedom,

And imitative Knyazhnin of old;

There Ozerov, the involuntary homage

Of people's tears, applause and honours

With youthful Semenova shared:

There our Katenin life restored

To the genius of Cornelius' story;

There stinging Shakhovskoy brought out

His noisy comedies' merry rout.

There too Didelot was crowned with glory.

There, there, beneath the curtain's shade,

My youthful days so swift did fade.

O, listen to my mournful voice:

Are you the same? Did change not spare you,

And other maidens not take your place?

And shall we hear again your chorus,

And see Terpsichore before us,

Her Russian soul's accomplished flight?

Or will our sorry glance alight

On faces known in dull scenes later,

Shall I an alien world to me

Through disillusioned lorgnette see,

Amusement's indifferent spectator,

And shall I silently yawn at last,

When I remember all the past?

The pit, the stalls with people seethe.

In the gods impatient clapping pattering,

And rising, the rustling curtains weave.

Ethereal, brilliant, and immediate,

To the magic violin obedient,

Surrounded by a crowd of nymphs,

There Istomina's form we glimpse

On one leg, on the stage before us -

With other outstretched she slowly turns,

Then a sudden leap, on tip-toe she runs,

She flies like down, blown by Aeolus,

She twists her figure, untwists, repeats,

One little foot on the other leg beats.

Between the seats on toes he treads.

His lorgnette, with a sweep, he centres

On boxes and unknown ladies' heads.

On every row he cast his glances,

Saw all: with faces dresses, flounces,

Was terribly dissatisfied;

To gentlemen on every side

He slowly bowed, and on the stage then

With deep distraction swiftly glanced,

Then turned around and yawned askance.

And uttered: "It is time to change them!

For long the ballet I've sat through,

But now I'm tired of Didelot too!"

With cries across the scene they sweep;

And still the tired lackeys and servants

In fur cloaks wrapped, in the entrance sleep.

And still there is no end to stamping,

To sniffing, coughing, sneezing, clapping,

And still inside and out, in line,

Are lanterns everywhere a-shine;

And still, a-shivering, stamp the horses,

Bored in their harness, they too tire;

And coachmen standing round the fire

Beat hands, on masters pour out curses -

Onegin has gone already, I guess,

Back home to change once more his dress.

Of the isolated cabinet

Where my good pupil, who knew no strictures

Got dressed, undressed, and is dressing yet?

All which for manifold whims and fancies

Trades scrupulous London, for the dandies.

And on the Baltic's billows thus

For lard and timber, brings to us;

And all which Paris makes hungry fashion,

And chooses as a useful trade,

For our amusement too has made,

For luxury, and for modern passion —

All that adorning the study was seen,

Of our philosopher of eighteen.

Here's china and bronze of the highest class,

And, the delight of effeminate feeling,

Here's perfume in bottles of fine cut glass;

Nail-files, and combs all purposes serving,

And scissors sharp, both straight and curving,

And brushes here of thirty sorts,

For nails, and teeth, and hair of course.

Rousseau (I mention this in passing)

Could not make out why pompous Grimm

Dared clean his nails in front of him,

The eloquent madcap everlasting.

The defender of liberties so long,

On this occasion entirely wrong.

And think of the beauty of one's nails;

Why should one quarrel with the century?

Custom, as despot, never fails.

A second Chadayev, my Onegin

Fearful of jealous blame and nagging,

Was most pedantic in his dress,

A so-called dandy, nothing less.

Three hours on end (this is between us)

Before the mirror at toilet spent,

And from his dressing-room out he went

As if it were some flighty Venus,

When, dressed as a man, at a ball parade

The goddess goes to the masquerade.

Having engaged your inquisitive glance,

I could, before the wise digressing,

Describe to you his garb and stance.

Of course, it would be over-bold,

Though it's my business, if all were told:

But trousers, dress-shirt, waistcoat, tails, -

For all of these the Russian fails.

And so I come with my confession

That my already impoverished phrase

Could be less gaudy in many ways

With alien-origin expressions,

Although I looked long ago, you see,

In the Academic Dictionary.

So rather let us haste to the ball,

Where headlong in a coachman's carriage

Onegin has galloped to make his call.

Past rows of houses darkened already

In sleeping streets, where snow falls steady,

The coach's double lanterns bright

Pour out their merry dancing light,

And on the snowflakes raise their rainbows.

And sown with small lamps round about

There glitters that magnificent house;

Full window-length there move the shadows,

And profiles of heads flit to and fro

Of dazzling dame, and modish beau.

And past the door-keeper he darts,

He flies straight up the middle stairway,

And with his hand his hair he parts.

He's in! The hall is crammed with people;

The noisy music grows slightly feeble;

The crowd in the mad mazurka rush;

All round is noise and bustle and crush;

The cavalier-guard's sharp spurs go jingling;

The charming feminine feet fly by,

In their captivating tracks the eye

With ardent longing looks goes winging.

The violins, wailing for their lives,

Drown jealous whispers of modish wives.

I was just mad about the ball;

No truer place for vows and kisses,

And passing secret notes withal.

Oh you, my much respected couple!

I offer my service - it's no trouble -

I beg you, listen to my speech:

I want to warn you, each watch each.

You too, dear mama, still more strictly

Keep a sharp eye on your daughter yet,

And hold up straight your gold lorgnette!

Or else. or else. May God forbid me!

I write in general, as it were,

I long ago have ceased to err.

I wasted much of my life away,

But if my morals didn't refuse them,

I'd still love balls until this day.

I love fresh youth, and all its madness,

The crush, the glitter, and the gladness,

The ladies' well-thought-out array;

I love neat feet! But I must say,

You'll scarcely find in the whole of Russia

Three pairs of shapely feminine feet.

Ah, long in memory one may keep

Two little feet. Grown cool, not younger,

I still recall, and when dreams start

They still disturb my saddened heart.

You madman, will you then forget?

Ah. footsies, footsies! Where, so pleasant,

Do you crash the springtime flowers yet?

Becozened in Eastern blissful rapture,

Or in sad Northern snows still captured,

You have not left a single trace.

You loved the carpet's soft embrace,

And their luxurious titillation.

Was it long since, I forgot for you

The thirst for fame and praises too,

My native parts, and incarceration?

Soon disappeared youth's happy spark,

As on the meadows your dainty mark.

They're charming, my delightful friends!

Though yet more charming, in its manner,

Terpsichore's foot for me extends!

For it foretells to eager glances

Untold rewards, the while it dances;

With its secret token beauty fires

A swarm of warm self-willed desires.

I love it so, dear friend Elvina

Beneath the lengthy table-cloth,

In spring, upon the meadow's growth,

On the warm cast-iron stove in winter,

On the glassy parquet of the hall,

By the sea on high cliffs granite wall.

And how I envied then the wave

Which in its turn ashore came swarming,

With love her feet began to lave!

To kiss those sweet feet, like that wave then,

How my insatiate lips were craving!

No, never mid all the passionate days

Of seething youth, and weaving ways.

Did I desire with such deep torment

Armida's youthful lips to seek,

Or kiss the rose of her flaming cheek,

Or her bosom, full of languid ferment.

No, never did passion, full and whole,

So explosively torment my soul!

Sometimes in cherished dreams I stand,

The happy stirrup to her I tender.

I feel her small foot in my hand;

Again seethes up imagination,

Again its touch and agitation

Fires in my fading heart the blood,

Again that yearning, again such love.

But enough of praising feet so haughty

Upon my garrulous loving lyre;

They are not worth my passion's fire,

Nor songs where they the inspiring cause be;

The words and looks of those witches sweet

Are deceptive. like their pretty feet!

From the ball to bed he drives off home,

While Peterburgh, disturbed already,

Is wakened by the drubbing drum.

The merchant's up, the pedlar wanders,

To the stand the cab-man's coach meanders,

With a jug the kitchen-maid hastens so,

That beneath her crunches the morning snow.

Now wakens the pleasant noise of morning,

The shutters are open. The chimney-smoke too

Goes up in vertical columns of blue,

And the baker, that most punctual German,

hi his cotton conic cap like snow,

Already opens his grating below.

And turning morning into night,

In the blessed shade sleeps free and easy

The child of luxury and delight.

Past noon he wakes, though feeling heady,

Until next morn for life is ready,

A motley and monotonous game,

Tomorrow and yesterday the same.

Was Eugene happy in any measure,

So free, and in his youth's full flower,

Mid brilliant conquests of the hour,

Mid everyday delight and pleasure?

In vain at feasts did he find himself

So careless, in the bloom of health?

Society's noise he found a bore,

And beautiful women began to fool him

As subjects of usual thoughts no more.

Deceptions managed to torment him,

And friends and friendship no pleasure lent him;

He later learned it was not always wise

To wash down beef-steaks and Strasbourg pies

With champagne so, beaker after beaker;

That he couldn't scatter such witty words

When his head was aching fit to burst.

And though an ardent pleasure-seeker,

He tired at last, it must be said.

Of quarrels, sabres, and flying lead.

We long since should have sought and seen,

To put it short "khandra" in Russian,

Was similar to the English "spleen",

And overcame him, little by little.

On life he coldly looked, as a riddle,

But to shoot himself, thank God on high,

He hadn't the slightest wish to try.

So like Childe-Harold, gloomy, languid,

In drawing-rooms he then appeared;

No boston, no gossip, however wierd,

No charming glance, no sigh of anguish,

No one his frozen feelings fired,

Nothing he noticed nor desired.

Before all others he quitted you.

Now, in these present days of piety,

Bon-ton is rather a bore, it's true

Although, perhaps, here and there, some lady

Would speak of Say or Bentham, maybe,

In general though, their talk as such

Though innocent nonsense, is just too much.

Besides, they are so pure and viceless,

So truly magnificent, so wise,

So full of nobility besides,

So prudent, so scrupulous, so priceless,

So out of reach for us men, I mean,

That the sight of them gives birth to the spleen.

Whom late at night, ere dawn is due,

The dashing cabs bear off from a lover,

Along the Peterburg avenue.

Eugene has left you, taken your measure,

Apostate of such stormy pleasure.

He shut himself up at home, and then

With a gaping yawn took up the pen,

And wished to write - but stubborn labour

For him was sickening - nothing came

From 'neath his pen - and who's to blame?

To that live workshop he was a stranger,

To people whom I do not condemn,

Since I myself belong to them.

And languished in spiritual vacuum then,

He settled down with a laudable purpose:

To imbibe the minds of other men.

He stood the books on the shelf in succession,

He read and read, without comprehension -

Here boredom, there ravings or deceit;

No conscience, nor no sense could meet.

Old chains and fetters all tomes befitted,

Old times grow nearer still to their graves,

And of those old times novelty raves.

Like women, the books he also quitted,

O'er the shelf and its dusty family too

The funereal taffeta he drew.

Like him, from boredom feeling tired,

I then became his friend and brother,

His traits of character I admired;

His quite involuntary love of dreaming,

His sharp, cool mind too, brought us close.

I was embittered, he morose.

We both knew well the play of passion,

And life tormented both of us,

Both hearts had lost their ardour thus,

Both victims of evil, in some fashion,

From blind-fold fate, end people's ways,

In the early morning of our days.

Not scorn some people in his heart;

The one who feels finds most alarming

The spectre of days which for aye depart;

For him there's no more fascination,

For him is memory a snake's undulation,

For him repentance gnaws inside.

All that quite often will provide

A wondrous charm in conversation.

At first Onegin's tongue confused,

Embarrassed me, but I got used

To his most acrid altercation,

And to his jokes, half fun, half bite,

And to his epigram's dark spite.

When so translucent, clear, and light

Are midnight skies above the Neva,

And the merry mirror of waters bright

In which Diana casts no glances;

Remembering earlier romances,

Remembering earlier love and pain,

So sensitive, carefree once again,

The long white night's benevolent breathing

In silence we absorbed with delight!

As to green forests a convict might

Be carried in sleep, his fetters leaving,

So we were carried away by dreams

To the start of youthful life it seemed.

And leant on the granite embankment bare,

Eugene was standing and meditating,

As the poet himself has pictured there.

All was quiet, only the midnight sentries

Answered each other from the entries,

And the noise of a coach's distant track

From Milyonna suddenly echoed back;

Only a boat with blades a-sweeping

On the dreaming waters floated down,

And we were caught by a far-off sound:

A horn and a bold song rang in greeting.

But sweeter, mid night-time fun again

Are Torquato's octaves, with fine refrain.

O Brenta! I see you and so rejoice,

And full of inspiration dramatic,

I hear again your bewitching voice!

It's sacred for grandsons of Apollo;

Through Albion's proud lyre, which I follow.

It is known to me, it is dear to me.

The golden night-time of Italy

With delight I shall enjoy at freedom,

With a young and lively Venetian girl,

Here dumb, there talking with head awhirl,

Afloat in a secret gondola hidden;

From her my lips will learn to move

In Petrarch's language, the language of love.

It's time, it's time! To that I call;

By the sea I roam, wait evacuation,

And beckon a sailing-vessel tall.

'Neath the surplice of storm, with wild waves striving,

On the free flood water's salt sea riding,

Say, when shall I run free once more?

It's time to leave this boring shore,

And these elements with their hostile pressure,

And where the southern ripples lie

Beneath my native African sky,

To sigh at the thought of gloomy Russia,

Where once I loved, where I felt the smart,

Where once I buried my wouded heart.

To travel and see some foreign clime;

But soon we were, by fate unsteady,

Divided for some lengthy time.

Onegin had just lost his father.

Around him, see, the vultures gather,

The money-lenders' greedy crew.

Each man has his own mind and view;

Onegin, hating litigation,

And satisfied with his own fate,

His inheritance to the creditors paid,

Seeing there no great deprivation,

Or feeling somehow, from far away,

His ailing uncle's dying day.

From the steward's hand, a report to tell

That his uncle, on his death-bed lying,

Would like to bid him last farewell.

Reading the sorrowful information,

Onegin, for the visitation

Headlong by post-chaise galloped that day,

Already yawning on the way,

Prepared then, for the sake of the money,

For sighs, and boredom, and deceit.

(With that my novel began indeed);

But when he reached his uncle's manor,

He found him on the table laid -

Earth's tribute was prepared and paid.

To the deceased, from every side,

Had travelled friends, and the not so friendly,

All those who loved it when someone died.

The deceased was then with full rites buried,

The priests and people feasted unhurried,

Then pompously parted, one by one,

As if some business deal they'd done.

In the countryside see our Onegin,

Full owner now, on every hand,

Of workshops, lakes, and forests, and land.

Once order's foe, a wasteful pagan,

Now very glad that his previous paths

Had changed for something else at last.

The isolation of the fields,

The coolness of the oak-tree forest,

The murmur which the streamlet yields.

On the third, the groves and hills and meadows

To him were simply empty shadows,

And later even made him tired.

And later still he saw, clear-eyed,

That boredom's just the same in the country,

Though there are neither streets, nor courts

Nor poetry, nor balls, nor cards;

The spleen awaits him, like a sentry,

Pursues him still, to plague his life,

Like a spectre, or a faithful wife.

For the quiet of the countryside.

In the still, the lyre resounds more gleeful,

Creative dreams are there revived.

To innocent leisure I'm devoted,

I wander round the lake deserted,

And "far niente" is my norm.

And I'm awakened every mom

For freedom and for sweetest pleasure:

I read but little, and long I sleep,

And flying fame I do not seek.

Did I not so in years of leisure,

Passed idly in the shady ways

Of past and happiest of days?

О fields, my soul just dotes on you!

I'm always glad to note the difference

Between Eugene and me, it's true.

So that the mocking, sneering reader,

Or maybe some publisher, or repeater

Of intricate slanders about my ways,

Comparing here my various traits,

Should not repeat again profanely

That I have sullied my portrait quite,

As Byron did, that poet of pride.

As if we found it impossible plainly

To write a poem about someone else,

But only one about oneself.

Are also friends of dreaming love.

And charming subjects, I let you know it,

Appeared in dreams, my soul to move.

Their secret images I preserved then.

And later on my Muse revived them,

So I, light-hearted, in verse reveal

The maid of the mountains, my ideal,

And a prisoner-girl by Salgir a-lying.

And now, my reader friends not few,

I often hear a query from you:

"For whom, then, is your lyre still sighing?

To whom among maidens jealous, vain,

Did you devote your lyre's refrain?

With tender caresses did reward

Your pensive song, and your narration,

And whom did you deify, whom adored?

Ah, friends, nobody, by God Almighty!

The mad alarms of love, told rightly,

I experienced cheerless and unkind.

And blessed is he, who with love combined

The fever of rhyme. He thus then doubled

The sacred delirium of poetry.

In Petrarch's loving tracks marched he.

And soothed his heart, by torments troubled,

Источник:

pushkin.ellink.ru

Eugene Oneguine в городе Ярославль

В этом интернет каталоге вы можете найти Eugene Oneguine по разумной цене, сравнить цены, а также найти иные предложения в категории Художественная литература. Ознакомиться с свойствами, ценами и обзорами товара. Транспортировка выполняется в любой населённый пункт России, например: Ярославль, Томск, Калининград.